Юрий Фельзен - Собрание сочинений. Том II

Все авторские права соблюдены. Напишите нам, если Вы не согласны.
Описание книги "Собрание сочинений. Том II"
Описание и краткое содержание "Собрание сочинений. Том II" читать бесплатно онлайн.
Юрий Фельзен (Николай Бернгардович Фрейденштейн, 1894–1943) вошел в историю литературы русской эмиграции как прозаик, критик и публицист, в чьем творчестве эстетические и философские предпосылки романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» оригинально сплелись с наследием русской классической литературы.
Фельзен принадлежал к младшему литературному поколению первой волны эмиграции, которое не успело сказать свое слово в России, художественно сложившись лишь за рубежом. Один из самых известных и оригинальных писателей «Парижской школы» эмигрантской словесности, Фельзен исчез из литературного обихода в русскоязычном рассеянии после Второй мировой войны по нескольким причинам. Отправив писателя в газовую камеру, немцы и их пособники сделали всё, чтобы уничтожить и память о нем – архив Фельзена исчез после ареста. Другой причиной является эстетический вызов, который проходит через художественную прозу Фельзена, отталкивающую искателей легкого чтения экспериментальным отказом от сюжетности в пользу установки на подробный психологический анализ и затрудненный синтаксис. «Книги Фельзена писаны “для немногих”, – отмечал Георгий Адамович, добавляя однако: – Кто захочет в его произведения вчитаться, тот согласится, что в них есть поэтическое видение и психологическое открытие. Ни с какими другими книгами спутать их нельзя…»
Насильственная смерть не позволила Фельзену закончить главный литературный проект – неопрустианский «роман с писателем», представляющий собой психологический роман-эпопею о творческом созревании русского писателя-эмигранта. Настоящее издание является первой попыткой познакомить российского читателя с творчеством и критической мыслью Юрия Фельзена в полном объеме.
Новые гости сперва держались презрительно в стороне, обмениваясь чуждыми нам сенсациями (и к нам ни разу не обратившись, как будто мы «не доросли»), говоря о картинах, о торговцах, о щедром лондонском богаче: Петрик в свои двадцать четыре года уже нашумевший художник, и цветисто-многословные здешние критики считают его надеждой и чудом. Мне всё менее «импонируют» успех и талант, а такая наглядная профессиональная беззастенчивость для меня просто кощунственно-оскорбительна, хотя нередко под нею прячется стыдливая одержимость своим призванием. В этом обычно вы со мною сходитесь – вам нужно, как и мне, таинственное «внутреннее содержание», что, пожалуй, гадательно и меня возвышает: ведь я приписываю себе какие-то непроявленные силы и в чем-то беззастенчивее, самонадеяннее Петрика. Но ваше недоверие к успеху – признак душевной независимости и осторожного, справедливого, неженского ума – и если в данном случае вы не останетесь беспристрастной, вас нетрудно понять (и особенно мне) и найти объяснение в любовной вашей слабости. У меня самого стремительно возникает ответное, влюбленное, словно бы женское пристрастие: я заранее осуждаю ваше предполагаемое восхищение, его пытаюсь опровергнуть и свою придирчивость обосновать, причем – не умея разбираться в картинах, зная о Петрике из газет – выискиваю у него человеческие недостатки, но это косвенно роняет и неизвестные мне картины. Я вам хотел бы доказать, что ваши друзья – карьеристы и снобы, что главная цель их – общественно подняться, пролезть в очередной, им запретный круг (где, даже сомнительно утвердившись, они забывают о предыдущем), что их «нуворишское» чванство на вас предельно не похоже и, следовательно, вам с ними не по пути, при всей вашей упрямой ослепленности: вы настолько значительнее всякой среды, в которую нечаянно попадаете, и всяких «кастовых» соревнований, что их не видите и не гордитесь какой-либо местнической своей победой и своим отраженным, заемным блеском – не потому ли со всеми вы одинаково любезны, с несознаваемо-скрытым оттенком превосходства и снисходительности. Впрочем, нельзя так безрассудно поддаваться воображению – порабощенная им реальность восстает и мстит за себя, и это сейчас же, неоспоримо, на мне подтвердилось. Быть может, я вас и не очень перехвалил, зато ваших приятелей необоснованно и чрезмерно унизил своей, к ним примененной теорией о снобизме, опять-таки непроверенной и подражательно-беспощадной – и вот искусственно получилось огромное несоответствие, лишь растравляющее мою обиду назойливой мыслью, что вы предали меня ради недостойных вас людей. Напротив, отрешившись от предвзятости и негодования, успокоительно думать, что ваши друзья – совсем не «выскочки», не «пустозвонные болтуны», как я бы охотно их обозвал, при несомненном сочувствии Риты и Шуры (у нас робкий и молчаливый «тройственный союз»). И действительно, Петрик добился успеха – очевидно, как и другие – вдохновением и упорством, он, естественно, увлечен профессиональными вопросами, у него изящные движения и аристократическое имя (Стеблины – богатая московская знать), Павлик Ольшевский, кажется, воспитан и образован и «на прекрасном счету» в какой-то фильмовой конторе (по вашим словам, намекающим на житейскую мою непригодность), а в дальнейшем обнаружилась и его неожиданно-милая талантливость.
Вы предложили ему что-либо спеть. Он, не ломаясь, немедленно уселся за рояль и послушно-вопросительно на вас посмотрел. «Для начала спой “Бублички”, это пока не приелось, хотя скоро нас будет изводить», – посоветовал Петрик, и вы его радостно поддержали. Павлик задумчиво, как бы рассеянно заиграл, и его пухло-вялые, неловкие пальцы, казалось, любовно гладили каждую ноту, создавая нежно-певучие звуки, не отвечавшие грубому надрыву частушечной жалобы. Он и поет по-своему, чуть-чуть однообразно, однако, проникновенно, голосом мягко-высоким, печальным, усталым, не меняя тона, не напрягаясь, не доходя до шепота и лишь осторожно подчеркивая отдельные фразы, как их нередко подчеркивают поэты, читающие своистихи. Первые звуки у него рождаются словно бы из воздуха, и в комнате что-то непонятное протяжно-долго звенит. Так иногда напевают женщины, еле слышно, про себя, вызывая полувлюбленный таинственный отклик – эта мысль меня вдруг жестоко и трезво перевела на внезапное подозрение об истинном сопернике, но я еще не успел втянуться в постоянную о вас тревогу и беспечно отмахнулся от неприятного, несносного подозрения.
Он спел еще несколько романсов, каждому известных, и среди них старинный цыганский – «Расставаясь, она говорила», – которого я прежде не слыхал и в котором почему-то меня тронули слова: «Одному лишь тебе дозволяла целовать мои смуглые плечи», – и особенно тронуло всё заключение:
Для тебя одного покраснею,
Покраснею пред светом суровым,
Для тебя поклянусь… и солгу я
И слезой, и улыбкой, и словом.
Я порою нахожу неизъяснимую прелесть не только в цыганской или русской песне, но и в любой мелодической легковесной музыке, прелесть и непосредственную, и какого-то косвенного воздействия, какой-то нужной помощи извне моему усыпленному вдохновению: мне представляется, что именно такая, не настоящая, не длительно-властная музыка помогает «пустить на волю» напряженно-скованные творческие наши силы, как и сценическая, однако литературно-плохая пьеса дает актеру возможность развернуться, свободно выразить себя и свое – он не подавлен и не стеснен навязчиво-личной авторской волей, и есть канва, есть готовое подталкивание и движение. Смутно пытаясь вам передать свой внутренний жар и, вероятно, полусознательно к вам подлаживаясь, я начал неумеренно хвалить выигрышные места последнего романса (как хорошо «дозволяла», а не «позволяла», еще убедительнее «для тебя поклянусь и солгу я») и незаметно вашу благосклонность «купил»: вы дружественно-экзальтированно со мной согласились, причем было ясно, что это относится не ко мне, что это лишь признательность за мои похвалы вашему гостю. Вы даже с мольбой ему сказали под конец, когда он тихонько опустил крышку рояля, – «Будьте добреньким, спойте мне “Бублички”, ну пожалуйста, не надо упрямиться», – и я, возбужденный всем предыдущим, упиваясь текучестью напева, на минуту поверил далекому видению:
Ночь надвигается,
Фонарь шатается,
Свет проливается
В ночную мглу.
……………….
И в ночь ненастную
Меня, несчастную,
Торговку частную,
Ты пожалей.
Я поддался, как в пьяном забытьи, наивно-мечтательным предположениям, что, может быть, теперь «вся Россия» – в деревнях, на городских улицах, в московских пивных – распевает эти разгульно-тяжелые слова (пускай фальшиво-простонародные), которые с ней полнее отождествляются, чем газетные описания, советские книги, свидетельские рассказы, и у меня появилось редкое чувство теплой и сладостной общности с непостижимой, давно меня выбросившей страной. Я это попробовал объяснить – конечно, спокойнее и суше – неожиданно, Павлик вызывающе, словно поддразнивая, меня прервал:
– Видите, там и в пустяках люди умеют создавать новое, а здесь ровным счетом ничего.
Я мгновенно вспылил от его заносчивости: мое неслучайное беженство, «кожное» отвращение к большевикам по жестоким собственным воспоминаниям, подогретым столькими позднейшими событиями, неизбежное преувеличение европейской добросовестности и скромности (в противоположность «их» шальной самонадеянности) – все это постепенно укрепило эмигрантскую мою непреклонность, но обычно, в зависимости от собеседника, я бываю то благодушнее, то раздражительнее, и Павлик нечаянно меня оттолкнул в сторону нетерпимости и резкости.
– А что же там еще создают нового?
– Пятилетка – вам мало?
– Да, просто удивительно – строят фабрики и дома. Но если правда, что целый народ поклоняется каким-то постройкам, то уж признайтесь, вера не возвышенная и народ скорее бездуховный.
– Не забудьте, это – средство, а цель высокая и прекрасная…
– Благополучие, разумеется, необходимое и которого пока всё меньше. И как же хотят к нему прийти – людей превращают в стадо, а для стада подыскивают пастбище.
Внезапно Шура – побледнев и нарушая свою прежнюю осмотрительность – заговорил незнакомым, глухим, ненавидящим голосом:
– Бросьте спорить, одно правильное решение – мое. Большевиков я расстреливал и буду расстреливать.
Петрик, не вмешиваясь в разговор, сокрушенно-злорадно покачал головою, и я растерялся, открыв, что Шура мне так же непонятен, как эти благонамеренно-буржуазные счастливчики, ради позы и современности притворяющиеся большевиками и кое в чем инстинктивно-прозорливые – наше время действительно с Шурой и с ними, а я и немногие мои сверстники, мы в прошлом или в далеком будущем и у младших поддержки не найдем. Даже вы оказались не за меня и после долгого неучастия в споре укоризненно прошептали мне: «Стыдно!» – как будто не Шура, но я собирался кого-то расстреливать. Вы и должны были меня осудить, следуя женским своим пристрастиям и не вникая в существо расхождения – и, конечно, любовная обида (а не сознание вашей неправоты) вызвала гневный мой внутренний отпор, и мне стоило неимоверных усилий привести доводы менее крайние, чем у Шуры, но тон запальчивости мои усилия выдавал:
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "Собрание сочинений. Том II"
Книги похожие на "Собрание сочинений. Том II" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Юрий Фельзен - Собрание сочинений. Том II"
Отзывы читателей о книге "Собрание сочинений. Том II", комментарии и мнения людей о произведении.