Михаил Салтыков-Щедрин - Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо

Скачивание начинается... Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Описание книги "Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо"
Описание и краткое содержание "Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо" читать бесплатно онлайн.
Настоящее Собрание сочинений и писем Салтыкова-Щедрина, в котором критически использованы опыт и материалы предыдущего издания, осуществляется с учетом новейших достижений советского щедриноведения. Собрание является наиболее полным из всех существующих и включает в себя все известные в настоящее время произведения писателя, как законченные, так и незавершенные.
В тринадцатый том вошли произведения «Господа Головлевы» и «Круглый год».
— Какой странный вопрос, mon oncle?
— Вопрос самый интернациональный и, следовательно, самый подходящий. Переходя из трактира в трактир, почему же не зайти и к хедиву перехватить? Впрочем, я очень рад, что ты нашел мой вопрос странным. Не езди туда, Федя! У нас свой пирог обширный — всем место найдется. La patrie — avant tout[78]. И еще: à tous les coeurs bien nés que la patrie est chère!..[79] помнишь? Орудуй дома, не езди ни к хедиву, ни к Дон-Карлосу, ни к Наполеоновой вдове*. Христос воскрес! поцелуемся!
Обед кончился, мы поцеловались и, обнявшись, направились в кабинет.
Я помнил, однако ж, что желал видеть у себя Феденьку совсем не для того, чтоб пожертвовать в пользу господина Дроздова четырьмя тысячами франков и чтобы выслушать два-три сомнительного свойства анекдота. Во-первых, я хотел знать, ка́к Феденька полагает поступить с Россией в случае производства его в генеральский чин, и буде намерения его окажутся слишком жестокими, то по-родственному предостеречь; во-вторых, меня ужасно интриговало: что́ такое за комиссия, в которой он до того зарылся с каким-то загадочным Иваном Михайлычем, что даже для меня, своего дяди, дверь запер?
Повторяю: я литератор, и потому боюсь. Мысль, что всякая комиссия имеет в предмете непременно литературу и что все остальное, значащееся в заголовке, служит лишь для украшения этого заголовка, но, в сущности, представляет лишь повод для литературной критики, — эта мысль совсем не произвольная, но именно каждому литератору свойственная. Мне скажут, что каждая комиссия производит свой плод, осуществляемый в «Трудах» — вот, мол, и переплетенные томы «Трудов» налицо! полюбуйтесь! — но и это не разуверит меня. Мне кажется, что эти «Труды» суть не более, как результат усердного наклеивания газетных и других вырезок на картоны, а что настоящую, живую работу комиссии следует искать совсем не тут, а в тех дружеских и, по-видимому, побочных собеседованиях, которые одни и приносят практический плод. Это — собеседования случайные, бессистемные, но литература наша так болезненно чутка, что, как только запахнет в воздухе подобными собеседованиями, она как-то сама собой сожмется и вдруг из просто-езоповского тона переходит в сугубо-езоповский. И ежели вы при этом замечаете, что московские кликуши начинают выкликать* всем голосом, а петербургские трудолюбцы выступают на сцену с иносказаниями и оправданиями*, то это, наверное, означает, что где-нибудь кто-нибудь как-нибудь выразился…
— В какой это ты комиссии целых три месяца так усердно работал, что и доступу к тебе не было? — спросил я.
— Я занимался в последнее время в трех комиссиях, — ответил Федя, — но одна из них бездействует, за невозможностью изъяснить, в чем заключается предмет, подлежащий ее разработке; другая тоже бездействует, за недоставлением от одного из корреспондентов сведений, что́ разумел он, говоря, что «со времени крестьянской эмансипации отечественное земледелие вступило в знак Рака»*; и, наконец, в третьей — идет теперь усиленная работа.
— А в чем же задача этой третьей комиссии?
— По первоначальному плану она должна была разрешить вопрос о мерах, которые необходимо принять на случай могущего быть светопреставления; но, с развитием работ комиссии, последовали такие неожиданные осложнения, что в настоящее время трудно даже определить, к каким разветвлениям мы можем прийти и которое из них окажется более существенным, чтобы сообщить нашим трудам окончательное направление.
— Но ведь в таком случае возможно, что и эту комиссию постигнет та же участь, как и первую?
— Нет, mon oncle, этого не будет. Мы слишком проникнуты важностью предстоящих нам задач, чтобы допустить малейшую остановку в наших изысканиях.
— А ну-ка, признавайся: наверное, и об литературе идет речь?
— В настоящую минуту могу сказать вам только одно: решено предложить господину Майкову написать, на случай светопреставления, гимн.*
— Нет, я не об этом. Я об литературе… как с ней предполагается поступить?
Однако ж Феденька, очевидно, почувствовал себя неловко при этом вопросе. Он слегка заалелся, замялся и, наконец, ответил:
— Извините меня, дядя, но при настоящем положении работ комиссии я не могу ответить на ваш вопрос.
— Стало быть, что-нибудь да есть?
— И на это ничего не могу вам сообщить.
— Знаешь ли, однако, что твоя таинственность просто непристойна. Стряпаешь ты там втихомолку что-то с каким-то Иваном Михайлычем… Меня-то помилуешь ли?
— Mon oncle!
— Да ты хоть обиняком намекни, что́ такое ты стряпаешь! Ну, лишить, мол… Я и пойму!
— Вот видите ли, действительно… Но нет, клянусь вам, голубчик дядя, не могу!
— Следовательно, я так и не узна́ю?
— Вот что́, mon oncle. Через две недели будет доклад, и тогда наши члены, наверное, разболтают… В то время я явлюсь к вам и охотно сообщу все, что вы пожелаете.
На этом разговор пресекся. Я в несколько приемов пытался изложить мои мысли насчет значения литературы в жизненном процессе страны, а равно и о том, какие вредные последствия может оказать жестокое обращение с нею, но Феденька каждый раз останавливал меня восклицанием:
— После, mon oncle, после! Две-три недели — право, это недолго! — Очевидно, он опасался, чтоб я не развратил его.
. . . . . . . . . .
И, таким образом, день кончился для меня неудачею.
Первое мая*
Апрель был ужасен. Это был месяц какой-то неизобразимой паники. Все вдруг замутилось, заметалось, не верило ни ушам, ни глазам. И сквозь всю эту смуту явственно проходила одна-струя: homo homini lupus[80]. Говорилось, выкрикивалось и даже печаталось нечто невероятное, неслыханное. Мало было оцепенения, в которое погрузилось общество; нашлись охочие люди, которые припомнили свои личные счеты и спешили дисконтировать их в форме извещений и угроз. Почва колебалась под ногами; завтрашний день представлялся загадкою; исчезало всякое мерило как для оценки собственных поступков, так и для оценки поступков других лиц; становилось невозможным или, по крайней мере, рискованным презирать заведомо зазорных людей. Казалось, нет уголка, в котором назойливо, не переставая, на все тоны, не звучала одна — везде одна и та же — мысль: что́ будет дальше? Эта бесплодная, без содержания, мысль задерживала всякую деятельность, забивала ум, чувство, волю и вызывала наружу худшие инстинкты человека, от малодушия до вероломства включительно. Люди слабодушные отыскивали на дне совести что-нибудь постыдное и держались за это постыдное, как за якорь спасения. И, в довершение всего, московские кликуши, от внутреннего ликования, словно сбесились.
В последние двадцать, двадцать пять лет чувство человечности сделало несомненные успехи в обществе — это факт, который оспорить нельзя. Может быть, оно не имеет крупных и высокоталантливых выразителей, как в сороковых годах*, но оно разлилось в массе общества, обмирщилось, сделалось как бы естественной подкладкой общественных порываний и отношений. Забылось или почти забылось крепостное право (внешние его формы даже восстановить делается с каждым годом труднее и труднее), стали забываться келейный суд и патриархально-кулачная полицейская расправа, начали проявляться попытки самодеятельности; одним словом, период одичания казался близким к концу. И вдруг это самое чувство человечности, о котором думалось, что оно сделалось уже лозунгом жизни, является преступлением. Не человечность нужна, а ненависть! оскаливая зубы, печатно вопиют доктринеры бараньего рога и ежовых рукавиц…* Какое время’
Само собой разумеется, что среди этой суматохи я всего менее мог рассчитывать на свидание с Феденькой. Правда, что я не раз видел, как он мелькал в наемной коляске по Невскому, но лицо его смотрело так озабоченно, что, конечно, я и претендовать не мог, чтоб он заметил меня. Однако ж однажды как-то случайно он остановил на мне свой взор, и в то же время, как я посылал ему навстречу воздушный поцелуи, он поднял правую руку и показал мне все пять перстов. Тогда я не выдержал и махнул ему, чтоб остановился.
— Кроме прежних трех, еще в пяти! — воскликнул он с торжеством, когда я подошел к экипажу.
Конечно, я недоумевал.
— В пяти… комиссиях! — пояснил он и при этом указал рукой на горло — вот, дескать, где оно у меня сидит!
— А когда же ко мне?
— Не могу и даже не предвижу. И дома почти не бываю. Одним словом — вот!
Он опять указал на горло и вдруг совсем неожиданно выпалил:
— А литература-то ваша… какова! а?*
И с этими словами исчез, словно провалился сквозь землю.
Целых две недели после этой встречи я мучился. Сам по себе Феденька, конечно, не бог знает какая птица, но он — эхо, он — pique assiette[81] внутренней политики; это несомненно. Что́ такое он ска́зал? кажется, про литературу упомянул… да! Что такое случилось! от кого, от кого он слышал? Ужели приспособляется какая-нибудь связь, что-нибудь солидарное, общее?
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо"
Книги похожие на "Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Михаил Салтыков-Щедрин - Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо"
Отзывы читателей о книге "Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо", комментарии и мнения людей о произведении.