» » » » Аполлон Григорьев - Одиссея последнего романтика


Авторские права

Аполлон Григорьев - Одиссея последнего романтика

Здесь можно скачать бесплатно "Аполлон Григорьев - Одиссея последнего романтика" в формате fb2, epub, txt, doc, pdf. Жанр: Русская классическая проза, издательство Московский рабочий, год 1988. Так же Вы можете читать книгу онлайн без регистрации и SMS на сайте LibFox.Ru (ЛибФокс) или прочесть описание и ознакомиться с отзывами.
Аполлон Григорьев - Одиссея последнего романтика
Рейтинг:
Название:
Одиссея последнего романтика
Издательство:
Московский рабочий
Год:
1988
ISBN:
5-239-00517-6
Скачать:

99Пожалуйста дождитесь своей очереди, идёт подготовка вашей ссылки для скачивания...

Скачивание начинается... Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.

Вы автор?
Жалоба
Все книги на сайте размещаются его пользователями. Приносим свои глубочайшие извинения, если Ваша книга была опубликована без Вашего на то согласия.
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.

Как получить книгу?
Оплатили, но не знаете что делать дальше? Инструкция.

Описание книги "Одиссея последнего романтика"

Описание и краткое содержание "Одиссея последнего романтика" читать бесплатно онлайн.



В истории русской литературы заметное место принадлежит Аполлону Александровичу Григорьеву (1822–1864) — самобытному поэту, автору повестей и очерков, развивших лермонтовскую традицию, литературному и театральному критику. С именем Григорьева тесно связана деятельность журнала «Москвитянин» и газеты «Московский городской листок», где печатались его программные сочинения. В настоящем издании впервые сделана попытка собрать поэтические, прозаические и мемуарные произведения Григорьева, объединенные московской темой, а также письма и воспоминания о нем.

Некоторые произведения никогда не перепечатывались.






Цикл «Борьба», который рассматривают как «метафорический аналог к жизни самого поэта»[16], включает стихотворения, заметно отличающиеся друг от друга и стилевыми особенностями, и ритмико-интонационным рисунком. Но даже на фоне этой общей «незаглаженности» резко выделяются два образца романской лирики — «О, говори хоть ты со мной…» и «Цыганская венгерка». Григорьев достиг здесь редкого эмоционального эффекта, потому что, пройдя по тонкой грани, разделяющей поэзию и кабацкую декламацию, впервые озвучил тот безнадежный надрыв, который не имел в литературе права голоса:

Уж была б она моя,
Крепко бы любила…
Да лютая та змея,
Доля, — жизнь сгубила.
По рукам и по ногам
Спутала-связала,
По бессонныим ночам
Сердце иссосала!

В 1856 г. Л. Визард вышла замуж за начинающего драматурга М. Н. Владыкина, и около этого времени распалась «молодая редакция» «Москвитянина». Летом 1857 г. Григорьев отъехал за границу, а когда вернулся в Россию, то большей частью жил в Петербурге. Его последним сильным увлечением была М. Ф. Дубровская, в прошлом барышня легкого поведения, обладавшая очень тяжелым характером; этот изнурительный роман, длившийся почти до смерти Григорьева, отозвался в строфах, которые удержали мгновенно испаряющуюся естественность разговорной речи:

Хотя по-своему любила
Она меня, и верю я…
Ведь любит борова свинья,
Ведь жизнь во всё любовь вложила.

В поэме «Вверх по Волге», только что процитированной, лирический герой вспоминает женщину, в которую «везде влюблен», — свой «далекий, светлый призрак». К «далекому призраку» — Леониде Визард — обращено и последнее стихотворение Аполлона Григорьева, внезапно скончавшегося 25 сентября 1864 г.


Повторим: уже в 1840-е гг. Григорьеву не по пути ни с западниками, ни со славянофилами. Его мышление становилось, как он позднее выразился, «калейдоскопическим». Это означало, что на вооружение бралась любая мысль, исходившая из того или иного лагеря, если она была «живорожденная», то есть укорененная в жизненной эмпирии. В известном смысле идея отчуждалась от породившего ее контекста, вследствие чего представала в особом качестве: «А ведь мысль, не прикованная к теории, такой свободой своей ужасно много теряет в своей силе, хотя, может быть, и много выигрывает в своей правде» (курсив наш. — А. О.).

В начале 1850-х гг., когда «молодая редакция» «Москвитянина» устанавливала руководящие принципы будущей деятельности, Григорьев предложил опираться только на инстинктивный демократизм и непосредственное чувство[17]. За этим стояло убеждение, что все доктрины — как существующие, так и проектируемые — умозрительны, неадекватны реальным жизненным процессам. Через несколько лет, в статье «После «Грозы» Островского», он втолковывал широкой аудитории: «Теории, как итоги, выведенные из прошедшего рассудком, правы только в отношении к прошедшему, на которое они, как на жизнь, опираются; а прошедшее есть всегда только труп <…> в котором анатомия доберется до всего, кроме души» [18]. А в письме к М. П. Погодину от 7 марта 1858 г., в очередной раз признаваясь во «вражде к теории, к той самой теории, которая есть результат жизненного истощения» в мире, Григорьев наметил фундаментальную оппозицию: «Теория и жизнь, вот запад и восток в настоящую минуту» [19].

Так закладывался фундамент почвенничества, которое объединило верования Григорьева и Достоевского (вместе с братом издававшего в начале 1860-х гг. журналы «Время» и «Эпоха»). Под влиянием Григорьева Достоевский, по словам Страхова, видел в почвенничестве «совершенно новое, особенное направление, соответствующее той новой жизни, которая видимо начиналась в России, и долженствующее упразднить или превзойти прежние партии западников или славянофилов»[20]. Почвенники действительно ориентировались на саму жизнь в ее полноте и текучести (а на рубеже 1850—1860-х гг. очень остро ощущался слом традиционного уклада), и попытки опередить мыслью движение нации они считали бессмысленными, отражающими ничем не подкрепленные амбиции славянофилов и западников.

В манифестах почвенничества, написанных Достоевским, варьировалась мысль о необходимости «примирения цивилизации с народным началом», приобщения всех носителей образованности «к родной почве»[21]; именно этот тезис своеобразно прокламировался Григорьевым еще в 1856 г.: «Мы не ученый кружок, как славянофильство и западничество: мы народ». Данное высказывание и целый ряд ему аналогичных свидетельствуют, однако, о том, что в григорьевском понимании субстанция истинного почвенничества должна была бы раствориться без остатка во всем бытии русской нации, а его контуры — раздвинуться до бесконечности. Достоевский же хорошо понимал, что ни один журнал не мог существовать на такой основе; активно поддерживаемый (и, возможно, подталкиваемый) М. М. Достоевским и Страховым, он сужал «беспредельный» идеал, стремясь придать «Времени» и «Эпохе» сколько-нибудь определенное лицо. По ходу дела выяснилось также, что почвеннические издания, как и прочие печатные органы, учитывали весьма изменчивую конъюнктуру тех лет: заключались временные союзы с идейными противниками, допускались компромиссы, публиковались материалы, безразличные общему направлению.

Здесь и коренилась причина конфликта Григорьева с Достоевским: на взгляд «ненужного человека», его единомышленники подменяли поиск «абсолютной правды» кружковым и журнальным политиканством. «Да — я не деятель, Федор Михайлович! — восклицал Григорьев, — <…> я способен пить мертвую, нищаться, но не написать в свою жизнь ни одной строки, в которую я бы не верил от искреннего сердца…» На эту тираду Достоевский — уже по смерти друга и оппонента — ответил не менее прямодушно: «Я полагаю, что Григорьев не мог бы ужиться вполне спокойно ни в одной редакции в мире. А если б у него был свой журнал, то он бы утопил его сам, месяцев через пять после основания»[22].

Существенно, однако, что реальное содержание почвенничества отнюдь не исчерпывалось общественно-политическими декларациями, печатавшимися во «Времени» и «Эпохе». В пору кризиса славянофильства и западничества — двух идеологических структур, противостояние которых определяло духовную атмосферу предшествующих десятилетий, — почвенничество выступило в качестве органа русской культуры, осознавшей свою историческую роль в судьбе нации. Почвенники (Григорьев, а за ним Достоевский и Страхов) верили в возможность «примирения <…> всех наших теперешних, по-видимому столь враждебно раздвоившихся сочувствий»[23] прежде всего потому, что в России это однажды уже осуществил творческий гений Пушкина. Именно такой смысл имеет самая известная и, к сожалению, немыслимо затрепанная формула Григорьева: «…Пушкин — наше всё»[24]. «…Сочувствия старой русской жизни и стремления новой, — читаем дальше, — все вошло в его полную натуру <…> Когда мы говорим здесь о русской сущности, о русской душе, — мы разумеем не сущность народную допетровскую и не сущность послепетровскую, а органическую целость: мы верим в Русь, какова она есть <…> Пушкин-то и есть наша такая, на первый раз очерком, но полно и цельно обозначившаяся душевная физиономия…»[25]

И поэтому, рисуя картину будущего, где «могучая односторонность исключительно народного» начала дополнится «сочетанием других, тревожных, пожалуй, бродячих, но столь же существенных элементов народного духа», Григорьев тем самым ставил перед русской литературой задачу восстановить «царственное значение» — повторить пушкинский подвиг.

Л. Л. ОСПОВАТ


Поэмы

И был вам странен смысл его речей;

Но вполовину понятые речи

Вас увлекали странностью своей

И, всё одни, при каждой новой встрече

Бывали вам понятней и ясней…

Аполлон Григорьев

Аполлон Григорьев искал поэзии в самой русской жизни, а не в идеале; его идеал был — богатая, широкая, горячая русская жизнь, если можно, развитая до крайних своих пределов и в добродетелях, и даже в страстной порочности.

Константин Леонтьев



Олимпий Радин{2}

Рассказ 1

Тому прошло уж много лет,
Что вам хочу я рассказать,
И я уверен — многих нет,
Кого бы мог я испугать
Рассказом; если же из них
И есть хоть кто-нибудь в живых,
То, верно, ими всё давно
Забвению обречено.
И что до них? Передо мной
Иные образы встают…
И верю я: не упрекнут,
Что их неведомой судьбой,
Известной мне лишь одному,
Что их непризнанной борьбой
Вниманье ваше я займу…

2

Тому назад лет шесть иль пять,
Не меньше только, — но в Москве
Еще я жил… Вам нужно знать,
Что в старом городе я две
Отдельных жизни различать
Привык давно: лежит печать
Преданий дряхлых на одной,
Еще не скошенных досель…
О ней ни слова… Да и мне ль
Вам говорить о жизни той?
И восхищаться бородой,
Да вечный звон колоколов
Церквей различных сороков
Превозносить?.. Иные есть,
Кому охотно эту честь
Я уступить всегда готов;
Их голос важен и силен{3}
В известном случае, как звон
Торжественный колоколов…
Но жизнь иную знаю я
В Москве старинной…
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .

3

Из всех людей, которых я
В московском обществе знавал,
Меня всех больше занимал
Олимпий Радин… Не был он
Умом начитанным умен,
И даже дерзко отвергал
Он много истин, может быть;
Но я привык тот резкий тон
Невольно как-то в нем любить;
Был смел и зол его язык,
И беспощадно он привык
Все вещи звать по именам,
Что очень часто страшно нам…
В душе ль своей, в душе ль чужой
Неумолимо подводить
Любил он под итог простой
Все мысли, речи и дела
И в этом пищу находить
Насмешке вечной, едко-злой,
Над разницей добра и зла…
В иных была б насмешка та
Однообразна и пуста,
Как жизнь без цели… Но на нем
Страданья гордого печать
Лежала резко — и молчать
Привык он о страданьи том…
В былые годы был ли он
Сомненьем мучим иль влюблен —
Не знал никто; да и желать
Вам в голову бы не пришло,
Узнав его, о том узнать,
Что для него давно прошло…
Так в жизнь он веру сохранил,
Так был он полон свежих сил,
Что было б глупо и смешно
В нем тайну пошлую искать,
И то, что им самим давно
Отринуто, разузнавать…
Быть может, он, как и другой,
До истин жизненных нагих,
Больной, мучительной борьбой,
Борьбою долгою достиг…
Но ей он не был утомлен,—
О нет! из битвы вышел он
И здрав, и горд, и невредим…
И не осталося за ним
Ни страха тайного пред тем,
Что разум отвергал совсем,
Ни даже нá волос любви
К прошедшим снам… В его крови
Еще пылал огонь страстей;
Еще просили страсти те
Не жизни старческой — в мечте
О жизни прошлых, юных дней,—
А новой пищи, новых мук
И счастья нового… Смешон
Ему казался вечный стон
О ранней старости вокруг,
Когда он сам способен был
От слов известных трепетать,
Когда в душе его и звук,
И шорох многое будил…
Он был женат… Его жена
Была легка, была стройна,
Умела ежедневный вздор
Умно и мило говорить,
Подчас, пожалуй, важный спор
Вопросом легким оживить,
Владела тактом принимать
Гостей и вечно наполнять
Гостиную и, может быть,
Умела даже и любить,
Что, впрочем, роскошь. Пол-Москвы
Была от ней без головы,
И говорили все о ней,
Что недоступней и верней
Ее — жены не отыскать,
Хотя, признаться вам сказать,
Как и для многих, для меня,
К несчастью, нежная жена —
Печальный образ… — Но она
Была богата… Радин в ней
Нашел блаженство наших дней,
Нашел свободу — то есть мог
Какой угодно вам порок
Иль недостаток не скрывать
И смело тем себя казать,
Чем был он точно…

4

Я ему Толпою целою друзей
Представлен был, как одному
Из замечательных людей
В московском обществе… Потом
Видался часто с ним в одном
Знакомом доме… Этот дом
Он постоянно посещал,
Я также… Долго разговор
У нас не ладился: то был
Или московский старый спор{4}
О Гегеле, иль просто вздор…
Но слушать я его любил,
Затем что спору никогда
Он важности не придавал,
Что равнодушно отвергал
Он то же самое всегда,
Что перед тем лишь защищал.
Так было долго… Стали мы
Друг другу руку подавать
При встрече где-нибудь, и звать
Меня он стал в конце зимы
На вечера к себе, чтоб там
О том же вздоре говорить,
Который был обоим нам
Смешон и скучен… Может быть,
Так шло бы вечно, если б сам
Он не предстал моим глазам
Совсем иным…

5

Тот дом, куда и он, и я
Езжали часто, позабыть
Мне трудно… Странная семья,
Семья, которую любить
Привыкла так душа моя —
Пусть это глупо и смешно,  —
Что и теперь еще по ней
Подчас мне скучно, хоть равно,
Без исключений, — прошлых дней
Отринул память я давно…
То полурусская семья
Была{5},— заметьте: это я
Вам говорю лишь потому,
Что, чисто-русский человек,
Я, как угодно вам, вовек
Не полюблю и не пойму
Семейно-бюргерских картин
Немецкой жизни, где один
Благоразумно-строгий чин
Владеет всем и где хранят
До наших пор еще, как клад,
Неоцененные черты
Печально-пошлой чистоты,
Бирсуп{6} и нежность… Русский быт,
Увы! совсем не так глядит, —
Хоть о семейности его
Славянофилы нам твердят
Уже давно{7}, но, виноват,
Я в нем не вижу ничего
Семейного… О старине
Рассказов много знаю я,
И память верная моя
Тьму песен сохранила мне,
Однообразных и простых,
Но страшно грустных… Слышен в них
То голос воли удалой,
Всё злою долею женой,
Всё подколодною змеей
Опутанный, то плач о том,
Что тускло зимним вечерком
Горит лучина, — хоть не спать
Бедняжке ночь, и друга ждать,
И тешить старую любовь,
Что ту лучину залила
Лихая, старая свекровь…
О, верьте мне: невесела
Картина — русская семья…
Семья для нас всегда была
Лихая мачеха, не мать…{8}
Но будет скучно вам мои
Воззрения передавать
На русский быт… Мы лучше той
Не чисто русскою семьей
Займемся…

Вся она была
Из женщин. С матери начать
Я должен… Трудно мне сказать,
Лет сорок или сорок пять
Она на свете прожила…{9}
Да и к чему? В душе моей
Хранятся так ее черты,
Как будто б тридцать было ей…
Такой свободной простоты
Была она всегда полна,
И так нежна, и так умна,
Что становилося при ней
Светлее как-то и теплей…
Она умела, видя вас,
Пожалуй, даже в первый раз,
С собой заставить говорить
О том, о чем не часто вам
С другим придется, может быть;
Насмешке ль едкой, иль мечтам
Безумно-пламенным внимать
С участьем равным; понимать
Оттенки все добра и зла
Так глубоко и так равно,
Как женщине одной дано…
Она жила… Она жила
Всей бесконечной полнотой
И мук, и счастья, — и покой
Печально-глупый не могла
Она от сердца полюбить…
Она жила, и жизни той
На ней на всей печать легла,
И ей, казалось, не забыть
Того, чего не воротить…
И тщетно опыт многих лет
Рассудка речи ей шептал
Холодные, и тщетно свет
Ее цепями оковал…
Вам слышен был в ее речах
Не раболепно-глупый страх
Пред тем, что всем уже смешно,
Но грустный ропот, но одно
Разуверенье в гордых снах…
И между тем была она
Когда-то верная жена
И мать примерная потом,
Пример всегда, пример во всем.
Но даже добродетель в ней
Так пошлости была чужда,
Так благородна, так проста,
Что в ней одной, и только в ней,
Была понятна чистота…
И как умела, боже мой!
Отпечатлеть она во всем
Свой мир особый, — и притом
Не быть хозяйкой записной,—
Не быть ни немкою, и речь
Вести о том, как дом беречь,
Ни русской барыней кричать
В огромной девичьей… О нет!
Она жила, она страдать
Еще могла, иль сохранять,
По крайней мере, лучших лет
Святую память… Но о ней
Пока довольно: дочерей,
Как я умею, описать
Теперь, мне кажется, пора…
Их было две, и то была
Природы странная игра:
Она, казалось, создала
Необходимо вместе их,
И нынче, думая о них,
Лишь вместе — иначе никак —
Себе могу представить их.
Их было две… И, верно, так
Уж было нужно… Создана
Была, казалося, одна
Быть вечной спутницей{10} другой,
Как спутница земле луна…
И много общих черт с луной
Я в ней, особенно при той,
Бывало, часто находил,
Хоть от души ее любил…
Но та… Ее резец творца
Творил с любовью без конца,
Так глубоко и так полно,
И вместе скупо, что одно
Дыханье сильное могло
Ее разбить… Всегда больна,
Всегда таинственно-странна,
Она влекла к себе сильней
Болезнью странною своей…
И я так искренно любил
Капризы вечные у ней —
Затем ли, что каприз мне мил
Всегда, во всем — и я привык
Так много добрых, мало злых
Встречать на свете, — или жаль
Цветка больного было мне,
Не знаю, право; да и льзя ль,
И даже точно ли дано
Нам чувство каждое вполне
Анализировать?.. Одно
Я знаю: с тайною тоской
Глядел я часто на больной,
Прозрачный цвет ее лица…
И долго, долго без конца,
Тонул мой взгляд в ее очах,
То чудно ярких, будто в них
Огонь зажегся, то больных,
Полупогасших… Странный страх
Сжимал мне сердце за нее,
И над душой моей печаль
Витала долго, — и ее
Мне было долго, долго жаль…
Она страдать была должна,
Страдать глубоко, — не одна
Ей ночь изведана без сна
Была, казалось; я готов
За это был бы отвечать,
Хоть никогда б не отыскать
Вам слез в очах ее следов…
Горда для слез, горда и зла,
Она лишь мучиться могла
И мучить, может быть, других,
Но не просить участья их…
Однако знал я: до зари
Сидели часто две сестры,
Обнявшись, молча, и одна
Молиться, плакать о другой
Была, казалось, создана…
Так плачет кроткая луна
Лучами по земле больной…
Но сухи были очи той,
Слова молитв ее язык
Произносить уже отвык…
Она страдала: много снов
Она рассеяла во прах
И много сбросила оков,
И ропот на ее устах
Мне не был новостью, хотя
Была она почти дитя,
Хоть часто был я изумлен
Вопросом тихим и простым
О том, что детям лишь одним
Ново; тем более, что он
Так неожиданно всегда
Мелькал среди ее речей,
Так полных жизнию страстей…
И вдвое, кажется, тогда
Мне становилося грустней…
Ее иную помню я,
Беспечно-тихое дитя,
Прозрачно-легкую, как тень,
С улыбкой светлой на устах,
С лазурью чистою в очах,
Веселую, как яркий день,
И юную, как детский сон…
Тот сон рассеян… Кто же он,
Который первый разбудил
Борьбу враждебно-мрачных сил
В ее груди и вызвал их,
Рабов мятежных власти злой,
Из бездны тайной и немой,
Как бездна, тайных и немых!

6

Безумец!.. Знал или не знал,
Какие силы вызывал
Он на страданья и борьбу,—
Ho он, казалось, признавал
Слепую, строгую судьбу
И в счастье веровать не мог,
И над собою и над ней
Нависший страшно видел рок…
То был ли в нем слепых страстей
Неукротимый, бурный зов,
Иль шел по воле он чужой —
Не знаю: верить я готов
Скорей в последнее, и мной
Невольный страх овладевал,
Когда я вместе их видал…
Мне не забыть тех вечеров,
Осенних, долгих… Помню я,
Как собиралась вся семья
В свой тесный, искренний кружок,
И лишь она, одна она,
Грозой оторванный листок{11},
Вдали садилась. Предана
Влиянью силы роковой,
Всегда в себя погружена,
И, пробуждался порой
Лишь для того, чтоб отвечать
На дважды сделанный вопрос,
И с гордой грустию молчать,
Когда другому удалось
Ее расстройство увидать…
Являлся он… Да! в нем была —
Я в это верю — сила зла:
Она одна его речам,
Однообразным и пустым,
Давала власть. Побывши с ним
Лишь вечер, грустно было вам,
Надолго грустно, хоть была
Непринужденно-весела
И речь его, хоть не был он
«Разочарован и влюблен»…
Да! обаянием влекло
К нему невольно… Странно шло
К нему, что было бы в другом
Одной болезнью иль одним
Печально-пошлым хвастовством,
И взором долгим и больным,
И испытующим она
В него впивалась, и видна
Во взгляде робость том была:
Казалось, трудно было ей
Поверить в обаянье зла,
Когда неумолим, как змей,
Который силу глаз своих
Чутьем неведомым постиг,
Смотрел он прямо в очи ей…

7

А было время… Предо мной
Рисует память старый сад,
Аллею лип… И говорят
Таинственно между собой,
Качая старой головой,
Деревья, шепчутся цветы,
И, озаренные луной,
Огнями светятся листы
Аллеи темной, и кругом
Прозрачно-светлым, юным сном
Волшебным дышит всё… Они
Идут вдали от всех одни
Рука с рукой{12}, и говорят
Друг с другом тихо, как цветы…
И светел он, и кротко взгляд
Его сияет, и возврат
Первоначальной чистоты
Ему возможен… С ней одной
Хотел бы он рука с рукой,
Как равный с равною, идти
К высокой цели… В ней найти,
Лишь в ней одной найти он мог
Ту половину нас самих,
Какую с нами создал бог
Неразделимо. . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .

8

То был лишь сон один… Иных,
Совсем иных я видел их…
Я помню вечер… Говорил
Олимпий много, помню я,
О двух дорогах бытия,
О том, как в молодости был
Готов глубоко верить он
В одну из двух… и потому
Теперь лишь верит одному,
Что верить вообще смешно{13},
Что глупо истины искать,
Что нужно счастье, что страдать
Отвыкнуть он желал давно,
Что даже думать и желать —
Напрасный труд и что придет
Для человечества пора,
Когда с очей его спадет
Безумной гордости кора,
Когда вполне оно поймет,
Как можно славно есть и пить
И как неистинно любить…
С насмешкой злобною потом
Распространялся он о том,
Как в новом мире все равны{14},
Как все спокойны будут в нем,
Как будут каждому даны
Все средства страсти развивать,
Не умерщвляя, и к тому ж
Свободно их употреблять
На обрабатыванье груш.
Поникнув грустно головой,
Безмолвно слушала она
Его с покорностью немой,
Как будто власти роковой
И неизбежной предана…
Что было ей добро и зло?
На нем, на ней давно легло
Проклятие; обоим им
Одни знакомы были сны,
И оба мучились по ним,
Еще в живых осуждены…
Друг другу никогда они
Не говорили ни о чем,
Что их обоих в оны дни
Сжигало медленным огнем, —
Обыкновенный разговор
Меж ними был всегда: ни взор,
Ни голос трепетный порой
Не обличили их…

Лишь раз
Себе Олимпий изменил,
И то, быть может, в этот час
Он слишком искренно любил…
То было вечером… Темно
В гостиной было, хоть в окно
Гляделся месяц; тускло он
И бледно-матово сиял.
Она была за пьяно; он
Рассеянно перебирал
На пьяно ноты — и стоял,
Облокотяся, перед ней,
И в глубине ее очей
С невольной, тайною тоской
Тонул глазами; без речей
Понятен был тот взгляд простой:
Любви так много было в нем,
Печали много; может быть,
Воспоминания о том,
Чего вовек не возвратить…
Молчали тягостно они,
Молчали долго; начала
Она, и речь ее была
Тиха младенчески, как в дни
Иные… В этот миг пред ним
Былая Лина ожила,
С вопросом детским и простым
И с недоверием ко злу…
И он забылся, верить вновь
Готовый в счастье и любовь
Хоть на минуту… На полу
Узоры странные луна Чертила…
Снова жизнью сна,
Хотя больного сна, кругом
Дышало всё… Увы! потом,
К страданью снова возвращен,
Он снова проклял светлый сон…

9

Его проклясть, но не забыть
Он мог — хоть гордо затаить
Умел страдание в груди…
Казалось, с ним уже всему
Былому он сказал прости,
Чему так верил он, чему
Надеялся не верить он
И что давно со всех сторон
Рассудком бедным осудил…
Я помню раз, в конце зимы,
С ним долго засиделись мы
У них; уж час четвертый был
За полночь; вместе мы взялись
За шляпы, вместе поднялись
И вышли… Вьюга нам в глаза
Кидалась… Ветер грустно выл,
И мутно-темны небеса
Над нами были… Я забыл,
С чего мы начали, садясь
На сани: разговора связь
Не сохранила память мне…
И даже вспомнить мне о нем,
Как о больном и смутном сне,
Невольно тяжко; об одном
Я помню ясно: говорил
К чему-то Радин о годах
Иных, далеких, о мечтах,
Которым сбыться не дано
И от которых он не мог —
Хоть самому ему смешно —
Отвыкнуть… Неизбежный рок
Лежал на нем, иль виноват
Был в этом сам он, но возврат
Не для него назначен был…
Он неизменно сохранил
Насмешливый, холодный взгляд
В тот день, когда была она
Судьбой навек осуждена…

10

Ее я вижу пред собой…
Как ветром сломанный цветок,
Поникнув грустно головой,
Она стояла под венцом…
И я… Молиться я не мог{15}
В тот страшный час, хоть все кругом
Спокойны были, хоть она
Была цветами убрана…
Или в грядущее проник
Тогда мой взгляд — и предо мной
Тогда предведеньем возник,
Как страшный сон, обряд иной —
Не знаю, — я давно отвык
Себе в предчувствиях отчет
Давать, но ровно через год,
В конце другой зимы, на ней
Я увидал опять цветы…
Мне живо бледные черты
Приходят в память, где страстей
Страданье сгладило следы
И на которых наложил
Печать таинственный покой…
О, тот покой понятен был
Душе моей, — печать иной,
Загробной жизни; победил,
Казалось, он, святой покой,
Влиянье силы роковой
И в отстрадавшихся чертах
Сиял в блистающих лучах…

11

Что сталось с ним? Бежал ли он
Куда под новый небосклон
Забвенья нового искать
Или остался доживать
Свой век на месте? — Мудрено
И невозможно мне сказать;
Мы не встречались с ним давно
И даже встретимся едва ль…
Иная жизнь, иная даль,
Необозримая, очам
Моим раскинулась… И свет
В той дали блещет мне, и там
Нам, вероятно, встречи нет…

1845


На Facebook В Твиттере В Instagram В Одноклассниках Мы Вконтакте
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!

Похожие книги на "Одиссея последнего романтика"

Книги похожие на "Одиссея последнего романтика" читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.


Понравилась книга? Оставьте Ваш комментарий, поделитесь впечатлениями или расскажите друзьям

Все книги автора Аполлон Григорьев

Аполлон Григорьев - все книги автора в одном месте на сайте онлайн библиотеки LibFox.

Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.

Отзывы о "Аполлон Григорьев - Одиссея последнего романтика"

Отзывы читателей о книге "Одиссея последнего романтика", комментарии и мнения людей о произведении.

А что Вы думаете о книге? Оставьте Ваш отзыв.