Соломон Воложин - О сколько нам открытий чудных..
Скачивание начинается... Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Описание книги "О сколько нам открытий чудных.."
Описание и краткое содержание "О сколько нам открытий чудных.." читать бесплатно онлайн.
В книге представлены некоторые доклады, зачитанные автором или предназначавшиеся для зачитывания на заседаниях Пушкинской комиссии при Одесском Доме ученых. Доклады посвящены сооткрытию с создателем произведений искусства их художественного смысла, т. е. синтезирующему анализу элементов этих произведений, в пределе сходящемуся к единственной идее каждого из произведений в их целом.
Рассчитана на специалистов, а также на широкий круг читателей.
Разве не ясно, что тут столкновение страстного призыва с абсолютной его бесполезностью рождает катарсис грусти о самой необходимости этого призыва. Нет того подъема духа, какой был в 1812 году в справедливой войне против захватчика. Сейчас идет война сомнительной справедливости: восстала за свою независимость Польша. Россия сама, как захватчик. И о чем грусть? О том, что нет согласия между родичами–славянами или о судьбе, как пишут в комментариях: <<польской компании в связи с нерешительными действиями командовавшего русской армией Дибича>> [8, 877] на фоне враждебности Европы? — Мне кажется, — помня пушкинский того времени идеал консенсуса, — что грусть — не из–за Дибича и угроз из Франции, а грусть — из–за отсутствия консенсуса.
Это в 1821 году Пушкин (по Лотману [6, 76]) мог вести с Орловым неантагонистические споры и сдать своего тогдашнего конька — вечный мир аббата Сен — Пьера (в применении к тому времени — умиротворение Европы Венским конгрессом реакционных правительств), — сдать этого конька в обмен на конька Орлова (к вечному миру — через кровь революций). Это в 1821 году, дразня Орлова, Пушкин мог притворяться, что он <<убежден, что правительства, совершенствуясь [а не через революцию], постепенно водворят вечный и всеобщий мир и что тогда не будет проливаться иной крови, как только людей с сильными характерами и страстями, с предприимчивым духом, которых… будут считать лишь нарушителями общественного спокойствия>> [4, 75]. Такой розыгрыш продекабриста Орлова мог быть у Пушкина, повторяю, только в 1821 году.
С тех пор 10 лет прошло. Пушкин от продекабризма давно отказался и прежний розыгрыш вполне мог стать теперь устоявшимся убеждением. Против истории не попрешь. А она такова, что мир делят между собой несколько империй.
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос.
Вопрос риторический, на какой не нужен ответ, ибо его все знают. Сверхдержавы поделили — и содержат более или менее в мире этот мир.
И хоть Пушкин к 1831‑му году успел после 1821 года уже не только поверить новому русскому императору, но и разочароваться в нем, но зато от идеала эволюции он еще не отказался.
Поэтому революция во Франции 1830‑го года вполне могла для него в 1831‑м быть делом <<людей с предприимчивым духом>>, делом, затеянным <<нарушителями общественного спокойствия>>. И угрозы этих людей за Польшу, естественно, очень его злили. Больше, чем сама, своя все же, взбунтовавшаяся Польша:
Борьбы отчаянной отвага…
«Отвага» — слово с позитивной аурой. Отважной Польше в «Клеветникам России» Пушкин отдает–таки должное.
А вот люди во Франции, пришедшие в результате революции 1830 года к власти, вряд ли к власти бы пришли, не внеси свой бесценный вклад Россия в устранение из Франции Бонапарта. Так не националистический ли романо–славянский конфликт назревал в 1831 году?
И ненавидите вы нас…
За что ж?
Пушкин в «Клеветникам России» обижен, что <<того и гляди навяжется на нас Европа>>, во многом Россией спасенная от наполеоновского порабощения Европа.
Какой идеал должен был инициировать обиду? — Идеал консенсуса великих народов.
И конечно, он не заявлен «в лоб».
И тот же идеал можно увидеть и в «Бородинской годовщине». Здесь — упоение русской победой и русским благородством и силой. Чего это залог? — Доброго мира. А добрый мир — залог идеализируемого консенсуса.
Здесь продолжают прорастать зерна, по Пушкину, великого жребия России, превратившегося у Гоголя и Достоевского в ее мессианскую миссию в мире, лелеемую до сих пор, например, Горбачевым, чей фонд ищет российских амортизаторов и компенсаторов к вредным сторонам глобализации.
Речь — о национальной идее (если мыслимо говорить о ней как о чем–то присущем нации, словно лицо — человеку).
Я думаю, о начале осознавания Россией своей национальной идеи можно думать и в связи с такими словами Слюсаря:
<<Русская проза обрела зрелость, отобразив поворот в отношениях между человеком и миром в связи с крушением патриархальности. Этот исторический процесс был запечатлен с огромной художественной силой прежде всего в творчестве А. Пушкина и Н. Гоголя>> [7, 3]
Слюсарь не раскрыл, в каком смысле нужно понимать патриархальность. Ясно, что — не в историческом, относящим патриархальность к концу первобытно–общинного строя. Ясно, что в переносном смысле нужно тут патриархальность понимать: как подчиненность старшему. И тогда крушение патриархальности может в принципе выглядеть двояко: с точки зрения старшего и с точки зрения младшего. Думаю, Слюсарь имел в виду второе, связанное со становлением личности этого младшего.
И тут я хочу высказать мысль, которую Слюсарь вероятнее всего не разделил бы: что выходящим из–под культурного патроната цивилизованного Запада младшим в «Рославлеве» является Россия.
Этот процесс осознавания русскими своего нового места в мире показан и у менее даровитых писателей, чем Пушкин. Вот тот же Загоскин, спровоцировавший Пушкина на замах создать своего «Рославлева»:
<<…по мнению моему, история просвещения всех народов разделяется на три эпохи. В первую, то есть эпоху варварства, мы не только чуждаемся всех иностранцев, но даже презираем их. Иноземец, в глазах наших, почти не человек; он должен считать за милость, если мы дозволяем ему жить между нами и обогащать нас своими познаниями. Мало–помалу, привыкая думать, что эти пришельцы созданы так же, как и мы, по образу и по подобию Божию, мы постепенно доходим до того, что начинаем перенимать не только их познания, но даже и обычаи; и тогда наступает для нас вторая эпоха. Презрение к иностранцам превращается в безусловное уважение; мы видим в каждом из них своего учителя и наставника; все чужеземное кажется нам прекрасным, все свое — дурным. Мы думаем, что только одно рабское подражание может нас сблизить с просвещенными народами, и если в это время между нас родится гений, то не мы, а разве иностранцы отдадут ему справедливость: это эпоха полупросвещения. Наконец, век скороспелок и обезьянства проходит. Плод многих годов, бесчисленных опытов — прекрасный плод не награжденных ни славою, ни почестьми бескорыстных трудов великих гениев — созревает; истинное просвещение разливается по всей стране; мы не презираем и не боготворим иностранцев; мы сравнялись с ними; не желаем уже знать кое–как все, а стараемся изучить хорошо то, что знаем; народный характер и физиономия образуются, мы начинаем любить свой язык, уважать отечественные таланты и дорожить своей национальной славою. Это третья и последняя эпоха народного просвещения. Для большей части русских первая, кажется, миновалась; но последняя, по крайней мере для многих, еще не наступила >> [5, 378 — 379].
Но с этим пафосом равенства русских среди европейцев в начале XIX века, наверно, не согласился Пушкин. И потому, по большому счету, ему захотелось конфликтовать с Загоскиным.
Да, Пушкин — несравненно больший мастер слова. Те жалкие проявления патриотического варварства и космополитского обезьянства в высшем свете перед Отечественной войной, что у Загоскина занимают многие десятки страниц, у Пушкина заняли процитированный абзац. Назревающая любовь настоящей и полноценной патриотки и умницы, космополитки пушкинской Полины к тоже умнице, патриоту и комополиту пушкинскому французу–пленнику Синекуру — потенциально гораздо эффектнее (потому что правдивее, чем невероятные ситуации вражды–дружбы между воюющими русскими и французскими офицерами у Загоскина). А какие живые люди у Пушкина, и какие книжные — у Загоскина. В общем, что говорить. Пушкин дает сто очков вперед Загоскину. Но.
Но соперничать в мастерстве на базе фабулы, заимствованной все–таки, и — у кого? — своего современника… — Это было ниже достоинства Пушкина.
И — он бросил своего «Рославлева».
Скажете: «Он же сам опубликовал начало.» — «Да, — соглашусь я. — Он вечно нуждался в деньгах и все, что можно, публиковал. Но что он опубликовал? Он опубликовал сцену с мадам де Сталь, составляющую начало своего «Рославлева». Она не имела никакого пересечения с романом Загоскина и была совершенно оригинальна».
«А отчего ж, по–вашему, Пушкин все же рванулся было выступить против Загоскина?» — спросите.
Не из–за того, что <<роман этот возмутил Пушкина своим квазипатриотизмом>>, как утверждается в комментариях (хотя и из–за того — тоже). Не из–за того, что он <<согласился с мнением Вяземского о том, что в «Рославлеве» Загоскина «Нет истины ни в одной мысли, ни в одном чувстве, ни в одном положении»>> [8, 877] (хотя и из–за того — тоже).
Подписывайтесь на наши страницы в социальных сетях.
Будьте в курсе последних книжных новинок, комментируйте, обсуждайте. Мы ждём Вас!
Похожие книги на "О сколько нам открытий чудных.."
Книги похожие на "О сколько нам открытий чудных.." читать онлайн или скачать бесплатно полные версии.
Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
Отзывы о "Соломон Воложин - О сколько нам открытий чудных.."
Отзывы читателей о книге "О сколько нам открытий чудных..", комментарии и мнения людей о произведении.